10.01.2015 в 13:07
Пишет Ginger_Elle:Казённый дом. Глава 15URL записи
Казённый дом
Рейтинг: NC-17
Жанры: драма, ангст
Предупреждения: насилие, изнасилование, нецензурная лексика, кинк, запрещённые препараты, тюрьма
Статус: в процессе
читать дальше
15. Последствия
###
Двадцатого марта я опять оказываюсь в больничке. Меня поднимают туда из ШИЗО. Изолятор называют штрафным бараком, но на Охтарке это не барак, а полуподвальное помещение под зданием, где находятся камеры внутренней тюрьмы. В ней я тоже бывал, когда попал после вскрытия в одиночку. В ШИЗО меня ведут мимо той самой камеры, где я отсидел двое суток, по длинному, больнично-светлому коридору. Если бы не двери со шнифтами и откидными оконцами для выдачи еды, ни за что не подумаешь, что зона.
В дальнем конце коридора перед спуском вниз, в штрафную часть, я замечаю камеру, наружная дверь у которой открыта, и через внутреннюю решетчатую видно само помещение. Оно большое: нар там нет, зато вдоль стен несколько откидных шконок. Они опущены, и зэки сидят на них. По правилам койка должна быть пристёгнута в течение дня и откидываться только после отбоя; это часть наказания: весь день ни прилечь, ни присесть. По разложенным шконкам и открытой двери я догадываюсь, что это шерстяная хата. Я слышал о ней, но в прошлый раз меня так далеко по коридору не водили. Зэки, которые сидят там, не наказанные, их просто нельзя выпускать на зону — убьют. Конкретных причин я не знаю, обычно шерстяные — бывшие блатные, которые ссучились, выдали своих, и лучшее, что они могут ждать от бывших корешей — перо под ребро, а с большей вероятностью — долгие и разнообразные истязания перед смертью.
Свесив синие от татуировок руки в продол, у решетки стоит бритый наголо зэк. Смотрит на меня. По мне и по поведению конвойного легко понять, каков мой статус на зоне. Зэк улыбается, а потом говорит, чуть махнув рукой:
— Слушай, старшой, куда это ты такого додика ведёшь?
Надзиратель ухмыляется в ответ:
— Вниз, куда ещё?
— А закинь его к нам на ночь, а? Отблагодарим, без базара, ты ж нас знаешь.
У меня дыхание останавливается — словно той самой синей рукой перехватило горло. Я жду, что скажет вертухай, и кулаки сжимаю так, что красные следы от ногтей на ладони не сходят потом ещё несколько часов.
— Это Ровного манька. Считай, что жена, — отвечает надзиратель.
Зэк откидывается назад на секунду, оборачивается к остальным в камере — переглядываются они неуверенно, а потом опять суёт костистое и длинное, как у лошади, лицо между прутьев.
— Да хоть мать он ему родная... Ровный — там, а мы — здесь.
— Я зато и тут, и там, — говорит вертухай и командует мне: — Шевелись, чего встал? В гости захотелось?
У меня горят щёки, уши, лоб, шея. Глупо стыдиться после всего, что было, но за несколько месяцев с Ровным я успел отвыкнуть. Раньше все были для меня одинаковыми — одинаково ненавистными, теперь есть все и есть Ровный. Я почти что жду, когда он скажет своё притворно-равнодушное «пойдём, Люба». Нет, это я притворяюсь: я не почти жду, я по-настоящему жду. Я хочу этого. И я не хочу и никогда не хотел никого другого.
Меня заводят в камеру. Это не одиночка, но кроме меня там больше никого нет. Возможно, местный вариант петушатника. Здесь нет абсолютно ничего кроме металлических нар с грязными матрасами и параши в углу. Я с собой тоже ничего почти не принёс, а что успел прихватить — отобрали на шмоне. В ШИЗО нельзя иметь личных вещей, кроме кое-каких туалетных принадлежностей, тетради и карандаша. Верхнюю одежду тоже оставляю на входе.
Я не представляю, как продержаться здесь пять дней. Холод почти как на улице, возле узкого окна под потолком — наплывы льда. Греться чаем, как в бараках, тоже не получится: нет ни кружек, ни кипятильника, ни плитки, да и чая тоже нет.
К вечеру через шныря мне передают немного еды с зоны и мойку, лезвие от безопасной бритвы, от соседей.
На шконки я не ложусь и не сажусь; они возле стен, а от них от всех, кроме той, которая граничит с коридором, тащит холодом, словно за ними не другие камеры, а улица. Я перетаскиваю парашу, тяжёлую оцинкованную бадью в середину камеры, кидаю сверху матрас и сажусь. Теплее всего именно так.
К тому моменту, как я получаю мойку, я уже успеваю пообщаться «по кислороду», то есть перекриками, с соседями. Узнаю, кто и где сидит, и сообщаю о себе. Никто из других зэков не захотел бы оказаться со мной в одной камере, а если бы оказался, загнал бы под шконку в прямом и переносном смысле этого слова, но советами они мне помогают. Мойкой я спарываю с одежды всё, что не греет и чем можно пожертвовать: карманы на лепне и штанах. Ткань режу на полосы и начинаю закладывать ими щели, из которых дует сильнее всего. Когда щели закрыты, теплее не становится, но по камере хотя бы не гуляет сквозняк и не выдувает последнее тепло.
Через пару часов я нахожу относительно тёплый участок по той стене, в которой находится дверь: там даже есть небольшой выступ, он неаккуратно сложен и бугрится по углам выпирающими кирпичами — наверняка зэки же и строили — но от него идёт еле заметное тепло. Думаю, внутри короба идут трубы отопления: само здание в отличие от подвальных карцеров отапливается. Потом оказывается, что кусок пола от короба до угла тоже чуть теплее. Наверное, ни один человек, кроме того, кто ещё чуть-чуть и замерзнет насмерть, не смог бы уловить этого микроскопического перепада температуры. Я замечаю.
Ужин скудный и холодный — пока баландеры дотащат еду сюда, она успевает полностью остыть.
Ночью я почти не сплю, лежу на той самой чуть тёплой полосе пола, трясусь от холода и вспоминаю суку Бородина. Мне кажется, окажись он сейчас здесь, задушил бы голыми руками. Обычно вертухаи несмотря на то, что орут и бьют, не вызывают ненависти; к ним привыкаешь, понимаешь, что они тоже люди, просто работа у них такая, и им от этой работы удовольствия никакого. Думаю иногда, хотел бы я оказаться на их месте? Да ни за что. Я отсюда выйду, а они с большой вероятностью — никогда. Многие тут и родились — в богом забытом посёлке, который и появился-то только потому, что надо обслуживать зону. Здесь все работают на зоне, обсуждают новости с зоны, кормятся зоной... Они сами тут сидят не хуже нас. И шансы вырваться невелики: образование у большинства — не выше школьного плюс армия. Может, ещё школа какая-то или курсы, где-то же их учат на надзирателей. А может, и учиться не надо... Они ничего больше не знают и не умеют, кроме как зэков гонять.
Но Бородина я ненавижу. На второй день ненавижу ещё сильнее. На третий день Наталья Леонидовна пишет бумажку, что я не могу находиться в штрафном изоляторе по состоянию здоровья, и меня утром, ещё до завтрака, переводят в больницу. Я благодарю Наталью Леонидовну, но она отворачивается и говорит: «Ему спасибо скажи. Я и не узнала бы, что ты там». Я не переспрашиваю, кого она имеет в виду. Вижу, что ей неловко — почему-то даже хуже, чем мне. Это же она за меня тогда просила... Правда, вряд ли предполагала, что Ровный поможет вот так. Наверное, ей не очень приятно думать, что мы с ним...
Но всё-таки из ШИЗО вытащила.
— Больше не попадайся, — говорит она мне неестественно строгим, учительским голосом. — Ну, или до лета подожди.
Я знаю, что у врачей бывают конфликты с администрацией из-за того, что они — Пётр Степанович в основном — вынимают зэков из ШИЗО. Иногда просто жалеют, а иногда на самом деле приходится — если окочурится, им же потом отвечать, хотя спрос за покойников тут небольшой. Хлопотно просто.
— Я и не попадался, — оправдываюсь я. — Я ничего не нарушал. Не пререкался... или что там он написал в рапорте.
Наталья Леонидовна смотрит не особо заинтересовано, роется в ящике стола, достаёт оттуда стетофонендоскоп и, пока выпрямляет запутавшиеся трубочки, спрашивает:
— Что ты ему сделал-то?
Я мнусь, стыдно почему-то... Можно подумать, она не знает, что на зоне творится. Потом говорю:
— Отказал.
Я сам дурак, конечно. Можно было потерпеть десять минут вместо того, чтобы сутки с лишним сидеть в ШИЗО, но я тогда не подумал, всё как-то быстро случилось.
Когда этот Бородин меня на шмонах лапал и гладил, я просто терпел. Не убудет. Но потом он меня в подсобке зажал. Я с Ишаком и Мироном, из опущенных тоже зэк, пришёл со двора после расчистки снега. Мы, кажется, всю зиму только и делали, что бесконечно его гребли. Снега иногда за одну ночь наваливало чуть не по колено. Поставили лопаты, выходим, а у дверей Бородин стоит, и так аккуратно меня обратно в подсобку оттеснят. Я у него спросил, какие проблемы, что надо; он сказал, что разговор есть. Понятно, что за разговор.
Ишак с Мироном развернулись и в секцию пошли, а я обратно в подсобку вместе с Бородиным. Он за собой дверь прикрыл, а я стою и не знаю, что делать. Думаю только, скажет Ишак Ровному или нет? Может, того и в хате сейчас нет.
А когда Бородин начал расстёгивать ремень, меня как будто переклинило. Такая злость. Смотрю на него, вижу, что губы шевелятся, скользко так извиваются, и ничего не понимаю, не слышу ни единого слова. Отхожу назад, а он на меня наступает. И тут я сдуру хватаю что-то сбоку, думаю, что лопату... Я не поднимаю её, даже ближе к себе не подтягиваю, просто держусь, а он смотрит на мою руку, и улыбочки этой мокрой больше нет.
Потом чувствую — рукоять не деревянная, поворачиваюсь, а там лом, которым лёд сбивают, длинная железная палка типа арматурины с острым концом. Бородин, понятное дело, испугался, когда я за ломом потянулся.
Я бы даже замахиваться не стал — лом я больше с перепугу схватил, но Бородин тут же за дверь выскочил и уже оттуда про пять суток проорал.
Наталья Леонидовна вешает фонендоскоп себе на шею, встаёт из-за стола и задаёт ещё один вопрос. Она говорит равнодушно, словно это праздное любопытство, но я по глазам вижу, что ей интересно — слишком напряжённый взгляд и слишком он меня избегает:
— А если бы ты не отказал? Ровенный, он... Если бы он узнал, то что было бы?
Я на секунду задумываюсь, потому что сам не знаю точного ответа.
— Ничего, — говорю потом. — Он же понимает.
Она вставляет наконечники фонендоскопа в уши и говорит:
— Разденься, послушаю тебя.
Быстро раздеваюсь до пояса, она смотрит, а потом замечает:
— Майку можно было не снимать.
Она сначала слушает сзади — и хорошо, потому что я стою и краснею. Разделся, придурок! Ещё бы штаны вместе с трусами снял... по привычке.
Потом Наталья Леонидовна говорит повернуться, прикладывает блестящий кружочек к груди, долго слушает. Я замечаю, что и у неё щёки и даже подбородок порозовели. Она не поднимает глаза, осматривает меня и показывает на синяк на левом боку:
— Он тебя бьёт?
— Нет. Это другое... Не он.
Синяки мне от Варлама остались.
А Ровный... Когда я из больнички возвращаюсь в хату, он подходит ко мне, не очень близко, как положено, на три шага, и говорит, что я дурак и не надо самому проблемы решать, которые решить не можешь. И чтобы в следующий раз его звал.
Я переспрашиваю:
— Как?
— Что как? — он раздражён: надоело идиота учить. — Так и говоришь цирику, что должен сначала у меня спросить.
В первую секунду я хочу возразить, что цирики и слушать не будут, но прикусываю язык; лучше не сердить его ещё больше.
Самое странное — упоминание о Ровном помогает. Я потом раза три-четыре так и делаю: говорю, что сначала должен спросить разрешения у Ровного. Обычно на этом желание меня трахнуть пропадает. Один только раз вертухай говорит, что хорошо, мол, иди спрашивай. Мне приходится идти на улицу, искать Ровного, кружить около него, чтобы он заметил.
Потом он идёт со мной. Я по дороге спрашиваю:
— Ты разрешишь ему?
Он смеётся:
— Куда деваться? Начальство.
Вертухаю он примерно то же самое говорит: начальству не отказывают, а потом добавляет:
— А ты, старшой, сам-то как думаешь: правильно это или нет? Люба ведь мой, приглядываю за ним, грею, а ты вдуть ему решил.
— А что? Что такого-то? — начинает суетиться вертухай.
— Да ничего... У тебя жена есть или так, баба какая?
— Ну... нет пока.
— Это ничего, мне тоже ещё год сидеть. К тому времени, может, появится. А если я в гости к тебе загляну — поделишься, а?
Вертухай, конечно, отваливает.
Но вот Варламу Ровный в тот раз отказать не смог.
Наталья Леонидовна пишет что-то в моей карте и говорит, что я могу идти, а у неё работы много.
Через три дня я прихожу назад в отряд. Пока я валяюсь в больничке, из карантина выводят на зону зэков, которые из Алмакаевки приехали.
###
От Варлама Саша возвращается на следующее же утро: после общего построения уходит со своим отрядом. В кармане пачка «Петра» — плата. В столовую он вообще не идёт, отмазывается, что заболел. Ему на самом деле плохо. До барака он еле добрёл: можно было бы приспособиться и идти так, чтобы разодранной заднице было не очень больно, но шагать в раскоряк перед всеми отрядами Саше не хочется, поэтому он терпит. А в столовку смысла идти нет — он всё равно сидеть не может.
У Саши есть кое-какие средства, оставшиеся ещё от времён Боцмановой бригады: растраханные до крови задницы для петухов — не редкость, и если финансы позволяют, рабочие запасаются лекарствами на такой случай. Жаль, обезболивающих нет. Завтра с утра придёт фельдшер, можно будет соврать про больное горло и кашель и получить парацетамол. Толку от него мало, но хоть чуть-чуть. Более сильных препаратов тут не дают, потому что в каждом подозревают наркомана.
Вечером Ровный ведёт Сашу в тамбур.
— Чего сегодня из-под шконаря не вылезаешь? — сразу спрашивает Ровный, а у Саши мурашки бегут по спине от его пристального, сверлящего взгляда. — Сильно бил?
— Нет. Пнул раза два. Я думал, хуже будет, — Саша опускает глаза.
Ровный дышит тяжело, Саша хорошо слышит шумные быстрые выдохи.
— А так что?
— Ничего. Трахнул только.
Особенно громкий и злой выдох.
— Я... — начинает Саша, но осекается. — Можно я... ртом сегодня?
— Что он с тобой сделал? — спрашивает Ровный. Голос отчётливый и холодный, словно тонкая, ломкая плёнка льда на лужах. Ровный обычно не так с ним говорит, как-то вяло и пренебрежительно, а сейчас вдруг... Слова как острием режут.
— Ничего. У него там эти... шарошки.
Ровный пару секунд молчит, словно соображает.
— У Варлама?! Шары? Бля... И чё? Бабам, говорят, нравится, — он чуть не смеётся.
— Не знаю, как бабам, а мне не особо.
Веселость с Ровного сходит:
— Больно?
Саша злится, ему хочется сказать, чтобы Ровный сам себе хуй с шарами в жопу засунул, но это равносильно самоубийству.
— Да, больно, — Саша поднимает на Ровного глаза и повторяет вопрос: — Я ртом, ладно?
Ровный смотрит на него, сначала прямо в глаза, потом ниже, на разбитую и припухшую сбоку губу.
— Вот что ты за дурак, а?
Ровный тянется рукой к Сашиному лицу, но не доносит буквально пары сантиметров, останавливается и чуть ведёт в сторону, словно касается губ.
Саше в этот момент невыносимо хочется чуть наклониться вперёд — совершить страшное по здешним меркам преступление и дотронуться до Ровного. Он не знает, что будет делать потом, он думает лишь о первой секунде, когда его губы коснутся тёплой, жестковатой кожи на руке Ровного. Он знает, что она тёплая и жёсткая, он помнит эту руку на своей спине. Он хочет коснуться её, прижаться губами, попробовать, почувствовать, и от этого желания, такого отчаянного и невозможного, у Саши кровь начинает колотиться в висках, а в горле что-то царапает и дрожит, словно там протянули колючую проволоку. Он отводит глаза, потому что боится, что его всё-таки притянет к себе эта гладкая теплота кожи.
Ровный отдёргивает руку, словно прочитав на Сашином лице несчастное и опасное желание.
Никто не их видит, никто не узнает, но Ровный отводит руку. Это всё равно что пощёчина. Саша даже чувствует, как у него щёки горят от стыда и унижения.
— Я пойду? — спрашивает он.
— Можешь остаться, — Ровный достаёт сигареты и зажигалку. — Варлам что-нибудь спрашивал про меня?
— Насчёт гладит-обнимает...
— Вот падла! Так и думал, что он за этим... Побесить меня и вызнать. Я не мог ему отказать, подставился бы тогда.
— Хочешь меня на общак вернуть? — спрашивает Саша каким-то мёртвым, клацающим голосом.
— Надо бы, раз он вынюхивает, — делает Ровный первую затяжку. — Только тогда Варлам тебя пригреет. К себе вряд ли возьмёт, а так, помаленьку.
Саша вздрагивает всем телом.
— Зачем?
— Он тебя на ночь попросил, а я совсем отдал. Получается, уступил ему. Вот если бы ты к нему не ходил, а я тебя сам выкинул, он бы тогда пальцем не притронулся — это как объедки подобрать.
Саша не до конца понимает эту странную логику, но смысл в словах Ровного определенно есть.
— Какой смысл ему с тобой тягаться? Смотрящего же не выбирают, его другие назначают.
— Воры, да. И смотрящий по уральским зонам, — подтверждает Ровный. — Они не назначат того, кого на зоне не уважают. Или того, у кого с кумовьями и хозяином совсем никак.
— И кого они назначат?
— Если бы сейчас, то меня. У нас — у зеленошумских то есть — по зонам влияние большое, грели всегда. И против Варлама хозяин будет — из-за наркоты. Алмакаевку-то не забыли ещё. Они Варламу каналы так зажали, что...
Ровный прерывается на последнюю затяжку, но потом так и не договаривает.
— А если не сейчас? — Саша обратил внимание на начало фразы.
— На нас, на тех, кто в Москве, давят сильно, считай, война. Мы тоже. Но у... у других подвязки интересные есть. Помогают им. Так что, как повернётся... Может, к лету зеленошумских только по зонам и можно будет найти, — Ровный смотрит на тлеющую сигарету, потом сбивает пепел. — Смотрящим могут и единоличника поставить, главное, чтобы человек понятия знал и соблюдал, но сейчас другие времена. Сейчас за деньги двадцатилетних пацанчиков коронуют, так что...
— И что тогда с тобой будет? Ну, если Варлама назначат...
— Ничего. Так и буду срок мотать. — Ровный кидает бычок в пепельницу. — С тобой, Люба, хорошо, конечно, языком болтать, но вставлять тебе ещё лучше. Когда ты готов-то будешь?
Ровный смотрит ему прямо в глаза, словно ответ хочет не услышать, а прочитать по взгляду. Саша не опускает глаз.
— Через неделю точно буду.
Ровный забавно, как будто бы изображая учтивого господина века так девятнадцатого, наклоняет голову, едва заметно улыбается и говорит:
— Буду ждать.
Саша думает, что надо что-то сказать или хотя бы улыбнуться в ответ, но от этого, пусть и незначительного проявления симпатии, он так теряется, что его хватает только на то, чтобы отвернуться. Потом, уже после возвращения в хату, он решает, что сделал всё правильно. Возможно, ему просто показалось. Да, скорее всего, показалось. Ровному нравится долбить его в зад, это почти как с женщиной, и больше его ничего не интересует, а если он иногда и разговаривает, то потом чуть ли ни сам жалеет.
Через неделю день в день Ровный тащит Сашу в их закуток. У Саши встаёт почти сразу, как только они туда заходят. Ему стыдно самого себя, но одновременно и всё равно. Таким, как он, нечего стыдиться; он уже давно перешагнул порог, который отделяет допустимое от недопустимого.
Член опадает, когда Ровный входит в него, потому что немного страшно после Варлама и больно, но потом от неторопливых пронимающих движений Сашу опять ведёт, и он даже мычит от удовольствия сквозь зубы, вовремя не сдержавшись.
Ровный, конечно же, слышит.
— Кайфово тебе, да?
Саша только громко, с голосом втягивает воздух.
— А я думал, вдруг тебе после варламовской шняги слабо покажется.
Саша наклоняет голову вниз, выгибает спину, хочет спрятаться куда-то от Ровного — хотя куда спрячешься от человека, который вгоняет в тебя член по самые яйца, так сильно, что они шлёпают по влажной коже.
Ровный крепко держит его за ягодицы, и Саша почти не может пошевелиться сам — Ровный натягивает его на себя, когда нужно. Но Саша всё равно гнётся и дёргается — это от него практически не зависит. В заднице, во всём паху пульсирует возбуждение, такое мучительное и не находящее выхода, что Сашу выгибает и ломает в руках Ровного, почти трясёт. Ему хочется раскрыться сильнее, чтобы Ровный входил глубже, брал до конца, чтобы сделал что-то, отчего это изматывающее желание кончить исчезнет.
Саша, как в тот раз, с Варламом, упирается головой в стену. Только тогда он делал это, чтобы не свалится на пол от боли, теперь же — чтобы удержаться, опираясь на стул только одной рукой. Вторая — Саша знает, что нельзя, но не в силах сдержаться — обхватывает член.
Остатками сознания он понимает, что дело даже не в том, что делает Ровный — он просто движется в нём, и эти ощущения нельзя назвать сверхъестественно приятными. Это всё в голове... Его уносит от того, что этот человек, воплощение всего, чего он боится на зоне и чем в глубине души восхищается, трахает его. Говорит с ним. Хочет его...
Ровный путь не сразу, но замечает, что делает Саша. Он загоняет в него член под самый корень и останавливается там. Неприятно, но недостаточно для того, чтобы унялось и улеглось возбуждение.
— Тебе кто разрешал? — хрипло произносит почти над самым ухом Ровный. — Только попробуй тут зашкварить...
Саша с трудом заставляет себя разжать пальцы. Ровный тут же отпускает его и трахает очень быстро и грубо. Через полминуты он кончает, пока Саша уже не скрываясь стонет под ним. Ровный выходит не сразу, даёт себе время отдышаться, а потом медленно вытягивает член. Саша чувствует внутри пустоту. Оборванность, разочарование и пустоту...
Ровный быстро одевается, кидает Саше сигареты, обычную свою плату, и выходит, лишь в дверях выговорив, не глядя:
— Варламу я тебя отдал. Я. Сам начнёшь таскаться — убью. А то разохотился, смотрю...
Саше стыдно до боли. Он хочет сказать, что ни с кем так больше не было — даже если Ровный потом изобьёт его за это признание, потому что оно на самом деле о другом, не о сексе, но не успевает. Ровный уже исчез.
Саша идёт не в хату, а в баню. Из воспитательной комнаты доносятся крики и шум — наверное, зэки матч какой-то смотрят. До отбоя меньше получаса, и в бане только двое шнырей что-то стирают и полощут, притащив в тазах горячей воды. Саша ждёт, пока они уйдут, а они, как назло не торопятся, перетирают про какие-то наряды в кочегарку, которые получили какие-то левые зэки даже не из их отряда.
Когда они уходят — до просчёта и отбоя времени совсем мало — Саша, забившись на всякий случай в угол, где опущенные набирают воду для мытья полов и хранят хлам вроде ведер и швабр, стягивает с себя штаны, а потом и трусы, а которых уже проступило влажное пятно — член до сих пор стоит колом.
Он прислоняется спиной к стене — холодной, мокрой, в мелких каплях конденсата — и начинает дрочить. Он и так кончил бы после нескольких движений, но в голове до сих пор какое-то мутное безумие и пьяная, бесстрашная решительность. Она пугает — Саше страшно, что он хочет этого с такой определенностью. Мысли заплетаются, путаются и тонут в лихорадочном тумане, и есть только одна ясная, определённая, почти осязаемая мысль...
Саша заводит вторую руку за спину и засовывает пальцы себе в задницу — сразу два, они входят легко, потом три. Вот это уже похоже на то, что он чувствовал, когда Ровный был в нём. Был, потом вышел, не дав ему кончить, а он хочет ещё, хочет, чтобы он опять оказался внутри... И разрядки тоже хочет. И неизвестно чего больше... Наверное, разрядки всё же больше. Но и чтобы Ровный был в нём...
Растягивать себя до секса Саше приходилось, но после он не входил пальцами никогда. Это первый раз... Он просто двигает пальцами туда-сюда, удивляясь тому, как там всё сейчас податливо и мягко. И ещё мокро. Сперма Ровного чавкает и течёт по пальцам, а потом и по ладони вниз.
Саша знает про простату, про то, что можно её как-то там нащупать, но ему это совершенно не важно, ему хватает и просто движения внутри, растяжения, ритма, наполненности, движения, движения, движения...
Он начинает непроизвольно раскачиваться, сжимает член всё сильнее, дёргает рукой чаще, пока не кончает — с пальцами, засунутыми в задницу. Может быть, из-за этого оргазм невероятно долгий. Он, как это иногда бывает, очень мощно проходится по ногам, расслабив их и оставив потом в беспомощном и сладком онемении. Саша едва не падает.
Сейчас ему хотя бы минуту, хотя бы десять секунд поваляться бы в отключке, прийти в себя... Но сразу надо бежать — отмывать руки, с которых иначе начнёт капать на пол. На одной руке его сперма, на другой Ровного. Саша пару секунд смотрит на грязные пальцы, чувствует солоноватый животный запах, и его мутит.
Он только сейчас начинает ощущать, как у него болит и ноет шея сбоку — он так изгибался и напрягал руку, засунутую в задницу, что, видимо, потянул какие-то мышцы.
Он сошёл с ума, он точно сумасшедший... больной... ненормальный...
Мизинцем правой руки, единственным оставшимся чистым пальцем, Саша кое-как подтягивает на место трусы и штаны, лишь бы до умывальника дошагать. Там он ледяной водой отмывает руки, потом быстро застёгивает штаны, идёт к двери, но останавливается в паре шагов от неё.
Он рискует опоздать в секцию, в коридоре слышен шум — то ли народ потянулся от телевизора по хатам, то ли уже дневальный с вертухаями идут, но Саша не может сдвинуться с места.
Он опускается на корточки и закрывает лицо ладонями. То, что с ним происходит сейчас, это, это... Он не может дать этому названия, не может даже описать или ещё каким-либо способом осмыслить.
Это не могло произойти с ним. Он знает, что некоторые из тех, кого на зоне сделали рабочими петухами насильно, втягиваются. А ещё... Саша постоянно наблюдает это сам: те, кому нравится, тянутся к блатным. Не из-за того, что те платят больше — наоборот, зачастую меньше, а просто потому, что у них сила и власть. Они притягательны в каком-то первобытном мужском смысле. Не обязательно физически сильны, как Ровный или Коля Воркута... Они могут быть мелкими, тощими, старыми, но никто не посмеет с ними спорить. Они могут бить человека, который в два раза больше и сильнее их, и он будет только голову руками прикрывать, а ударить в ответ не посмеет.
Саша никогда не думал, что его может накрыть точно так же... Что у него внутри всё будет переворачиваться при одной мысли о том, что его сейчас выебет блатной — и не от страха переворачивается, от возбуждения. Что у него крыша будет съезжать оттого, что ему вставляют, и он едва не кончит под мужиком. Что потом — из-за того, что его остановили в десяти секундах от оргазма — он будет сам совать в свою растраханную задницу пальцы и дрочить, представляя в себе Ровного.
Саша глухо стонет. Почему это происходит с ним? За что? Ему нравился Ровный — поначалу он просто не был ему противен, потом начал даже нравится, но вот это, это!..
Его трясёт теперь уже от злости. Он злится на себя, но не из-за того, что нравится с мужиком трахаться, а из-за того, что сейчас расклеился, растёкся — превратился в жалкую сопливую лужицу, чуть не плачет... Как баба.
Саша не представляет, что будет в следующий раз... Что ему делать?
Следующий раз не наступает долго: через день Саша сталкивается с Бородиным и попадает в ШИЗО, а потом в больницу.
Варлам к новым в своей локалке — да даже и в соседних, смотрящие которых отчитываются ему, относится с подозрением. Особенно подозрителен ему блатной. Он уже сходил отметился и побеседовал со смотрящим по бараку, тот всё пересказал: вроде и складно получается, но Варлам всё равно не успокаивается — решает пробить нового по другим колониям, куда раскидали зэков с Алмакаевки.
Небольшими группками их этапировали по разным зонам — кого-то оставили поблизости, кого-то услали на другой конец страны. Те, кто участвовал в беспорядках, уехали на усиленный и строгий режим, в Охтарку на общий попали только те, кого признали непричастными. Непричастных много было среди козлов-активистов и обиженных, но вот как блатной туда втёрся, понять было сложно. Он должен был при разморозке впереди всех быть... Если верить рассказам этого самого Ряхи, он на начало разморозки оказался в штрафном бараке, а ту локалку взбунтовавшиеся захватить не смогли — она так и осталась под мусорами. Попробуй побунтуй, когда ни прогулок, ни выходов в столовую, сутками дверь в камеру не открывают, а пайка такая, чтоб только с голоду не сдохнуть...
Пока ответа на пробой нет, Варлам к Ряхе присматривается сам. Он бы нашёл куда парня пристроить, вроде толковый, барахлит только многовато, но это дело поправимое. Научить держать язык за зубами легко — пара тычков в эти самые зубы, и готово.
Их отряд мёрзнет на широкой площадке возле бани: ждут, когда выйдут все, кто там остался от предыдущего отряда. Вход в баню расположен в конце узкого прохода между кочегаркой и стеной локалки; по нему неторопливо тянутся красномордые распаренные зэки. А третий отряд ждёт.
— А эти куда прут? — доносится сбоку громкий голос Ряхи — за два дня Варлам, хоть и живёт в другом бараке, его уже выучил. — Мы скоро дубаря дадим, а они...
— Так топай с ними, Ряха! — ржут в ответ.
— Гребни, что ли? — понимает Ряха, присмотревшись. — Вот чмошники... Попутал сначала, за порядочных принял. А чё они вперёд?
— У них там угол свой... не мешают...
— А-а... Слышь, а тот вон, ну, тот... Не Морозов случайно?
— Морозов он, да...
— Опа, петушок, значит... Рабочий?
— Рабочий, только дырка занята уже. Люба у нас...
— Летяга, — произносит Вралам, — тише дыши.
Он говорит негромко, но замолкает не один только Летяга, а весь отряд.
— Ряха, сюда.
Ряха через три секунды уже рядом. Варлам выходит из толпы заключённых, Ряха тянется за ним.
— Откуда Морозова знаешь?
— На эстафете вместе были.
— Что, как? Давай полный расклад, — Варлам хмурится. Надо было всё-таки прогон насчёт Любы по зонам послать. Варлам разузнал про него кое-что от кумовьёв, но мало: с ними у него никогда не ладилось, вроде всё просто, купил-продал, но и тут подход был нужен и находился не всегда. Сухой, который маляву на Морозова с воли получил, должен был знать больше, но сложно было найти объяснение, для чего ему, авторитету, копать под какого-то пидора. Морозов был первоход и совсем другого поля ягода: образование, хорошая семья, наверное, — болтаться бы ему в штабе подле компьютеров, если бы не опустили. А таких тут и цирики не жалуют и к себе близко не подпускают... Варлам не видел смысла посылать по своим прогон на фраера: Морозов явно никаких дел с братвой до зоны не имел; но вот СИЗО и этап... Может, зря он их со счёта списал?
Ряха рассказывает буквально в десяти словах. Ничего он о Морозове за несколько дней в поезде от транзитки до Охтарска не узнал. Варлам особо и не надеялся...
— А чё, я не въехал, вставить-то ему можно? — спрашивает Ряха. — На этапе я его блатовал, а он не принялся.
— Как это не принялся? Он же вскрытый уже был, у нас сразу объявился...
Ряха смотрит на Варлама пару секунд, губы у него кривятся, а правая щека нервно дёргается.
— Так это он... Вот гнида, пидор конченый! Засухарился! [1] Зашкварил всех...
Ряха почти кричит, и Враламу приходится шикнуть на него:
— Хлебало прикрой.
— Я эту суку...
— Прикрой, я сказал, — повторяет Варлам. — Шума от тебя много.
Замолкнув наконец, Ряха послушно, по-щенячьи глядит на Варлама. Тот смотрит вниз, под ноги, а потом говорит:
— Ты не говори пока никому.
Ряха кивает — это и в его интересах тоже. Если он расскажет, то сам будет считаться офоршмаченным.
— Скажешь, когда надо будет. Пока молчи. И придумай, как самому отвертеться.
Ряха опять кивает.
— Слышь, — вспоминает Варлам, — с Морозовым с этапа ещё каких-то мужиков пригнали. Они не в курсах, что ли, были?
— Кликухи как?
— Балабан один, других не помню. А... ты не знаешь по-любому, им погоняла тут уже дали. Первоходы. С Ульяновска все. Я фамилии скажу потом...
— Так с них какой спрос? Они же без понятий. А Морозова тогда из нашего вагона одного снимали. Ульяновские в другом были, значит, и знать не знали, кем он ехал. А я тоже отмажусь, что в другой камере был, — находится Ряха. — В соседней...
— Ты, главное, раньше времени языком не мети, — ещё раз предупреждает Варлам.
— Точковать [2] его хочешь? — интересуется Ряха.
— Ты молчи, Ряха, молчи.
[1] Засухариться — скрыть прошлое, например, статус опущенного.
[2] Точковать — шантажировать.
Перейти к главе 16 >>>